Дипломаты заметно оживились, Скуратов топтался на месте, и было видно, что он растерялся.
Марин понял, что первую половину этой стычки он выиграл, теперь нужно было выиграть и вторую. Уже значительно тише Марин продолжал:
— Здесь иностранцы. Вы хотите уверить их, что Россия — страна негодяев?
Скуратов заколебался, но все еще не отступал. У него было каменное лицо и налитые кровью глаза.
— Послушайте, полковник, — Марин бросил взгляд на Зинаиду Павловну, как бы приглашая поддержать его, — вы уверены, что жалкие сведения этого полутрупа будут барону важнее, нежели государственный престиж?
— Приговор военно–полевого суда должен быть приведен в исполнение немедленно, — вступила в разговор Лохвицкая. — В самом деле, здесь дипломаты, вам бы следовало забрать Гаркуна сразу же, как только его вывели из зала. Сейчас вам лучше уйти, господин Скуратов.
— Что ж, — Скуратов сделал знак унтеру, и тот отошел в сторону. — Я, господа, работник, а не паркетный шаркун. Может быть, я и не понимаю всех этих гоголей–моголей, но одно я знаю: вы сейчас сорвали важнейшую операцию. Вы за это ответите. Стецюк, за мной, — он откозырял и удалился, сопровождаемый придурковатым унтером, который шел за ним следом, печатая шаг и по–особому вывертывая ступни ног. Должно быть, для шика.
Лохвицкая проводила контрразведчика тревожным взглядом и крикнула:
— Поехали! — Потом повернулась к Марину: — Берегитесь этого человека. Вас не спасет ни должность, ни расположение Климовича. Этот патологический тип никому не подотчетен, не подконтролен. Увы!
— Он прежде всего офицер русской армии, — холодно заметил Марин, — я поставил его на место один раз и сделаю это еще столько раз, сколько потребуется.
— Да? — Лохвицкая с сомнением оглядела Марина. — Ну дай бог, как говорится, а совет мой примите.
Автомобиль двинулся, пролетка пошла следом. Кучера–солдата Марин прогнал и управлялся сам. Лохвицкая молчала. Марину тоже не хотелось разговаривать. Вокруг лениво ползли камни и скалы. Попалась небольшая речушка, скорее, ручеек, весело рокоча, он мчался к морю, оно бирюзово синело внизу, совсем неподалеку. Выехали па поляну с уже пожелтевшей травой. Деревья вспыхнули осенним пламенем, над ними где–то вверху в синеватой дымке исчезали горы. Автомобиль остановился, спрыгнули конвойные. Фельдфебель поправил ремень и, подобрав живот, подбежал к Марину.
— Вашскобродь, — бросил он ладонь ко лбу. — Что будем делать?
Марин взглянул на Лохвицкую и покачал головой:
— А вы как думаете?
— Я?! — фельдфебель потоптался в растерянности. — Я не могу знать, вашскобродь!
— Не терзайте солдата, — тихо сказала Лохвицкая и, повернувшись к фельдфебелю, добавила: — Прикажи копать могилу. Когда все кончится, сровнять с землей и засыпать ветками. Ступай.
Фельдфебель затрусил рысцой, солдаты сняли ремни и неторопливо начали копать яму. Приговоренные обнялись. Гаркун подошел к Воронкову и, поколебавшись, протянул ему руку:
— Простите, Антон Сергеевич, так уж получилось.
Воронков молча и горячо ответил на рукопожатие.
Фельдфебель смерил черенком лопаты глубину ямы: было еще неглубоко, но, бросив взгляд на Лохвицкую, махнул рукой:
— Хватит!.. Становись, — протяжно крикнул он.
Осужденные выстроились на краю ямы. Команда исполнителей напротив, в четырех шагах. Фельдфебель ждал.
— Возьмите, полковник, — Воронков вынул из нагрудного кармана серебряный портсигар и бросил Марину. Тот поймал и невольно задержал взгляд на дарственной надписи, которая шла поперек крышки: «Любимому Антоше от Валентины в день ангела». Марин спрятал портсигар в карман и молча кивнул Воронкову. Дело затягивалось. Солдаты ждали команды, а ее не было.
— Я надеюсь, вы одумались? — нерешительно сказала Лохвицкая. — Тянуть больше нельзя. В конце концов, эти большевики — тоже люди.
— Да? — как бы удивился Марин. — Вы в этом уверены?
— Уверена, — резко сказала она. — Вы намерены приступить?
— Нет! — сказал Марин совершенно спокойно. — Разве я дал вам повод считать, что у меня семь пятниц на неделе? Я уже сказал «нет». Зачем вы вынуждаете меня повторять?
— Вы подумали о последствиях?
— Мы теряем время!
— А я полагала, что вы офицер и мужчина, — решила она сразить его этим последним доводом. Наивным, конечно, и детским, она и сама это почувствовала, но Марин ответил неожиданно резко и серьезно, и в его словах вдруг прозвучала совсем неподдельная боль:
— Думайте, как хотите… Не скрою, мне больно терять в ваших глазах, но сделать то, что вы предлагаете, и вовсе невозможно. Вы ведь не хуже меня знаете: эти люди ни в чем не виноваты… — «А теперь — будь что будет, — решил он. — Можно убить в открытом бою, можно убить, защищая товарищей или себя, можно убить даже в спину, и это можно. Причастных к тяжкому многовековому преступлению мы расстреляли. И у меня тоже не дрогнула бы рука, как она не дрогнула у Якова Юровского, но здесь… Нет! Нельзя убить своих братьев, нет, нельзя! Никакой, самой святой целью не будет оправдано такое убийство…» Он не слышал ни команды, которую выкрикнула Лохвицкая, ни залпа, он только увидел ветки, много веток, с огненно–красной листвой. Они вдруг вспыхнули огромным костром посредине поляны…
Климович молча выслушал доклад Зинаиды Павловны и начал набивать папиросные гильзы табаком. Зинаида Павловна успела насчитать не менее тридцати готовых папиросок, а Климович все щелкал и щелкал своей машинкой и по–прежнему молчал.