— Мысль ясна. — Она посмотрела ему в глаза. — Гражданская война идет к концу. Вместе с нею неминуемо заканчивается белое движение, Врангель. Что ж, вы правы… А теперь послушайте меня. Есть такой специальный термин: «разложение изнутри». Вы — опытный сотрудник розыскных органов, у вас дореволюционный стаж, вы хорошо знаете, что означает этот термин.
Марин пожал плечами:
— Короче — подлинный Крупенский схвачен чекистами, а я только кукла, образ, так сказать… Поскольку вы моя гарантия у белых, я тонко стараюсь перетянуть вас на свою сторону, посеять сомнения и покорить уровнем своей личности. Не так ли?
— К сожалению, так, — вздохнула она. — Представьте неопровержимые доказательства — и я поверю вам.
В коридоре послышались неторопливые шаги и замерли у дверей камеры.
— Это мой агент, — сказала Зинаида Павловна. — Не пытайтесь открыть двери. Получите пулю в живот.
— Сбежится охрана, — возразил Марин. — Глупо…
— Нет, это не глупо. Сейчас я вам задам вопрос. Если вы ответите правильно… Что ж, я буду рада иметь союзником такого человека, как вы. Говорю искренне. Если же нет… — она покачала головой. — Мне очень жаль, Владимир… Александрович, но агенту придется войти… и убить вас. Прошу верить: я буду горько сожалеть о случившемся, ибо я допускаю возможность ошибки, рокового стечения обстоятельств.
— Я понимаю. — Марин остановился посреди камеры. — Вам не кажется, что вы хотите подвергнуть меня испытанию водой, как средневековую ведьму? Это же просто убийство. Я заранее говорю вам, я вряд ли отвечу на ваш вопрос, ведь назначение я получил скоропалительно, меня совершенно не ввели в курс дела, откуда же мне знать детали? Вы ведь хотите проверить меня на детали?
Она не ответила, и Марин понял, что она уже все для себя решила — окончательно и бесповоротно.
«Вот и финал… — вяло подумал Марин. — Странно заканчивается жизнь. Глупо, скорее… Сказал чистую правду, а она не поверила». И вдруг возникли в памяти — ослепительно и больно колючие глаза Крупенского и фраза его — истеричная, казалось бы, бессмысленная: «Есть одно обстоятельство, которое я утаил». А что, если он обманул? Все знал, был в курсе всех начинаний, всех дел контрразведки… и… соврал. Нет, не похоже. Ход странный, беспочвенный… Нет, не то. Но тогда почему не верит она? Что же, попытаться отыскать в анналах памяти нужный факт? Господи, так я ведь еще не знаю, что ей нужно? Как глупо все! Хорошо… Она сейчас задаст вопрос. Предположим, что я отвечу точно. Победа? А если она все построила гораздо тоньше, расчетливее? Если она знает, что настоящий Крупенский и в самом деле из–за моментально совершившегося назначения не в курсе дел контрразведки, а я сейчас назову ей «нечто» и, предположим, угадаю? Тогда получится, что я выдам себя с головой, ибо угадаю я в ее понимании просто потому, что меня тщательно подготовили?»
— Не нужно волноваться, Владимир Александрович, — сказала она мягко. — Изменить ничего нельзя. Смиритесь. Итак, вопрос.
Он увидел, что она тоже заметно нервничает, и понял, каким–то безошибочным чутьем, что она от души, искренне хочет, чтобы он выдержал экзамен.
— Ладыженский и Маклаков не знают Лохвицкую, — продолжала Зинаида Павловна. — Дело в том, что все свои донесения в Париж я подписывала определенным псевдонимом…
И Марин вспомнил: «Мы длительное время перехватываем шифровки из Парижа, — сказал Менжинский в последний день перед отъездом. — Они адресованы в Крым, некоему Викторову… Попытайтесь выяснить, о ком идет речь». Викторов… Ну какое отношение имеет к ней мужская фамилия? И адресовались шифровки не в Париж, а из Парижа… Нет? Или да? Цена ответа — жизнь… Агент пристрелит не задумываясь… Одна последняя надежда: попытаться поразить ее воображение…»
Марин повернулся лицом к стене, заложил руки за спину и сказал:
— Мне хочется облегчить вам задачу. Возьмите у вашего агента пистолет и совершите правосудие. Сами. Бог вам судья.
— Как вам будет угодно, — сказала она и шагнула к дверям.
Марин не видел этого, он только слышал.
— У генерала Климовича есть резидент в Харькове, — сказал он вдруг. — Сообщения о группировках красных, их передислокациях и планах подписывает господин Викторов. Это все, что я могу вам сказать. Заранее оговариваюсь: лично я никак не связываю этот псевдоним с вами. — Сказал и тут же вспомнил: ведь у известной в свое время «сотрудницы» охранки Зинаиды Гернгросс–Жученко охранный псевдоним был «Михеев». «А они не слишком изобретательны, — подумал Марин, — повторяются…» Он увидел ее испуганные глаза и вдруг испытал мгновенное чувство жалости, и сожаления, и чего–то еще, чему не было названия. Да он и не задумывался, не искал…
Она заплакала навзрыд, и он бросился к ней, сжал ладонями ее лицо. Он почувствовал — ошеломляюще и болезненно, что вместо ненависти к ней, вместо острого желания сдавить ее горло, казалось бы, такого естественного желания, он испытывает совсем другие чувства. То, что эти два дня и две ночи зрело в нем подспудно, то, в чем он не отдавал себе отчета, а вернее, боялся его отдать, случилось, произошло. Он покрывал ее лицо поцелуями. Что ж невероятного было в том, что она ответила ему сначала робко, сдержанно, а потом, окончательно теряя контроль над собой и рассудок, — безудержно и исступленно… Потом пришло отрезвленье. Они молча лежали рядом, под ними были только неструганые, шершавые доски, с грязного потолка свисала паутина. Они боялись взглянуть друг на друга и чувствовали это. Он думал, что совершил то, что принято было называть «необдуманным поступком», он даже не пытался уверить себя, что поступил так в интересах дела, он честно признался самому себе, что все время сознательно шел навстречу тому, что произошло, и, чего греха таить, хотел этого. И если бы на его месте был другой человек, в данном случае другой работник, но вышедший из социально иной среды, возможно, все бы повернулось по–иному. И этот иной никогда бы не сделал того шага, который сделал он. Нет, не потому даже, что не захотел бы сделать такой шаг в силу воспитания и социально–психологических различий. Пусть он презрел бы эти различия и увидел бы в Зинаиде Павловне не врага, не дворянку, а просто красивую, просто невероятно привлекательную женщину, и все равно — ничего бы не было. Марин это знал. Потому что она бы не захотела, она бы на это не пошла, потому что для нее эти различия — он был уверен в этом — играли главную роль. А она вначале отнеслась к вдруг нахлынувшей лавине чувств, как к чему–то неотвратимому и неизбежному. Она твердила про себя: «Это последняя ночь, кто знает». И этот человек, с таким резко очерченным ртом, таким мужественным лицом, которое не портили ни залысины, ни уже отчетливо читаемые морщинки у глаз и губ, он ведь был первым и единственным в ее жизни, и она это поняла каким–то внутренним чутьем. То, что было до него и было не раз, все это ушло и забылось, оставив в душе когда недолгую боль, когда просто досаду, а чаще всего полное безразличие. Теперь же кто–то словно много–много раз повторил ей: «Это твоя судьба», — и она поверила этому внутреннему голосу, поверила без оглядки. Что ж, языки исчезнут, и пророчества прекратятся, и знание упразднится, а любовь никогда не перестает, любовь пребудет ныне и присно и во веки веков…