Он остановился, протянул руку к трубке. Телефон продолжал яростно звонить. И вдруг Зотов все вспомнил, все понял, все сразу встало на свои места: трубку нельзя брать. Зотов вытер пот со лба и сел в кресло. Он смотрел на отчаянно верещащий телефон с мольбой и испугом, потом подошел к дверям, прислушался: все было тихо. И только теперь, оглянувшись, Зотов увидел, что натворил: ваза упала вместе с колонкой и разлетелась на куски. Он подошел ближе и внутри словно оборвалось что–то. Он понял, что случилось непоправимое: доказательств преступной деятельности Рюна он не добыл никаких, а себя угробил безвозвратно. В неверном пламени свечки, в полусумраке он с трудом различил на ковре множество мелких осколков. Нет, тут уж ничего не поправишь, ничего не скроешь. Он присел на корточки, взял самый большой осколок в руки, потом перевел взгляд на остальную россыпь и… ему показалось, что он спит. То, что он увидел на полу среди груды разбитого фарфора, было настолько невероятным, несбыточным, нереальным, что он даже зажмурился на мгновение и со всех сил ударил себя кулаком по плечу. Боль привела его в чувство. Он понял, что перед ним не мираж: среди осколков лежали небольшие пакеты и газетные свертки–колбаски. Один прорвался, из него высыпались золотые царские десятки. Зотов лихорадочно, уже не заботясь о том, чтобы сохранить вещественные доказательства, порвал остальные: там тоже лежали золотые монеты… Он вскрыл пакеты, тщательно перевязанные шелковыми ленточками разных цветов. В каждом были золотые украшения с драгоценными камнями. Он никогда в жизни не видел таких. У его матери, у ее знакомых были сережки, колечки и бусы, но все это в лучшем случае из серебра, а здесь комната словно наполнилась сиянием. По потолку и стенам разбежались ослепительные искры: камни вспыхивали нестерпимым для глаз огнем. Казалось, будто в каждом из них спрятан маленький, но очень мощный прожектор. Это были перстни, кольца, серьги, броши, кулоны и одно ожерелье, на нем высверкивали крупные сине–фиолетовые камни с искусно ограненной поверхностью. Зотов перебирал драгоценности дрожащими пальцами, по спине тек холодный пот. Он сорвал с себя рубаху, завязал в узел ворот и рукава. В образовавшийся мешок ссыпал все, что нашел, и пулей вылетел из кабинета, не забыв тщательно запереть за собой двери. Он мчался по коридорам, не соблюдая уже никакой осторожности. Попадись он сейчас на глаза кому–нибудь из сотрудников, и дело кончилось бы весьма трагически. Внешний вид Зотова, выражение лица ни у кого не оставило бы сомнения, что перед ним преступник с доказательствами преступления в руках. Кто бы стал разбираться в горячке, что это доказательства чужого преступления? Зотов подскочил к дверям с черной табличкой «Финчасть», руки тряслись, и он ничего не мог с этим поделать. Связка ключей ужасающе звенела, и наконец, отчаявшись отыскать нужный ключ, Зотов с разбегу долбанул дверь плечом и вышиб ее: семь бед — один ответ. Сейфы финчасти были попроще рюновского: простые несгораемые шкафы. Зотов справился с ними за несколько минут и вывалил на письменный стол начальника фино добрый десяток папок с документами. Терять ему было уже нечего, завязки на папках он просто рвал. В папках лежали ведомости на оприходованные ценности, изъятые во время обысков, конфискации, просто сданные гражданами добровольно, доставленные как бесхозные. Зотов лихорадочно просматривал документы, ему необходимо было убедиться в том, что тайник Рюна, который он только что обнаружил и изъял, возник незаконным путем. Перед ним лежали сотни, если не тысячи бумаг. И он отрезвел. Понял: в оставшиеся два часа он ничего не найдет. Здесь спасовал бы и опытный канцелярист. А разве он мог считать себя даже начинающим?
Лохвицкая стояла под окном. Ее стройная фигура в черном платье отчетливо выделялась на фоне белой стены, словно старинная картинка — силуэт работы Федора Толстого.
— Я хочу умереть молодой, — негромко декламировала Лохвицкая. — Золотой закатиться звездой, облететь неувядшим цветком, я хочу умереть молодой. Пусть не меркнет огонь до конца и останется память от той, что для жизни будила сердца… — Она замолчала и медленно приблизилась к Марину. — Вам нравится?
— Мирра Лохвицкая… — задумчиво сказал Марин. — У вас с ней одинаковые фамилии…
— Это просто совпадение…
— Я был на ее могиле в Лавре, — тихо сказал Марин. — Простой гранитный памятник на краю пруда. Лето было пасмурное, я долго стоял, уходить почему–то не хотелось. Мне нравятся немногие ее стихи. Это вот, что вы читали… Оно ведь написано в расцвете сил и таланта, а она словно предчувствует и свой хмурый день, и мокрую осыпь венков у могилы. Знаете, стихи эти про нас, уходящих в никуда…
— Да, — кивнула она. — Мы изломанные, усталые, изнеженные. Ни себе самим, ни жизни… Маркизы Сомова, прозрачная дымка над прудами и парками Борисова–Мусатова—это все тоска по небытию, желание исчезнуть, раствориться. Мы лишние. В грядущей России будут только кузнецы… С молодым и задорным духом. И счастье народа, и вольный труд… «Куем мы счастия ключи»…
— Знаете пролетарского поэта Шкулёва?
— Я многое знаю. И не только Бальмонта и Мережковского… Владимир Александрович, какое задание дал вам Рюн?
Он уже начал привыкать к ее парадоксальной манере задавать вопрос вне всякой связи с темой и развитием разговора. Как профессионал, он даже оценил эту манеру, вернее, точно рассчитанный психологический прием. Он понял, что отвечать в таких случаях нужно не раздумывая, искренне, как бы спонтанно, и говорить по возможности только чистую правду.