— Не помешала? — услышал он низкий, приятного тембра голос и открыл глаза.
У нар стояла женщина, невысокого роста, большеглазая, с гладко причесанными волосами, собранными на затылке в тугой узел. Красива она была — не яркой и не броской красотой, но той, истинно русской, печальной какой–то, от которой сразу перехватывает дыхание. А может быть, это только показалось ему? Или просто подумалось, потому что облик ее так щемяще странно совпадал с тем давним, выстраданным, бередящим душу, но нереальным, увы, совсем нереальным… А теперь она вдруг возникла из небытия, из сна, она стояла живая, с едва заметным румянцем на щеках и бровями вразлет и мягкой полуулыбкой, вдруг выпорхнувшей откуда–то из глубины темно–синих глаз. Марин хотел что–то сказать, но не нашелся и только торопливо и неловко поднялся с нар, застегивая воротничок рубашки.
— Простите, сударыня. Позвольте рекомендоваться. — Он назвал себя и осторожно дотронулся губами до ее руки. Вдруг возник неуловимый аромат, наверное, это был давний запах каких–то стойких духов, а ему показалось на мгновение, что нет ни камеры, ни решетки в маленьком окошке под потолком. Он с трудом приходил в себя, с трудом осмысливал происходящее и в ужасе думал о том, что ему не годится поддаваться обстоятельствам.
— Узнав, что меня помещают к даме, я протестовал, — сказал он, — мне разъяснили, что Советской власти всего два года, новых, комфортабельных тюрем она еще не успела выстроить, а в связи с войной приходится использовать, что есть под рукой.
— Увы, — она улыбнулась. — Меня зовут Зинаида Павловна. Я полагаю, мы должны с пониманием отнестись к проблемам большевиков. Интересно, у нас тоже будут трудности в аналогичных случаях?
Марин рассмеялся.
— Россия одна, и трудности похожи. Какими судьбами сюда?
— Хотела наладить в Харькове цветочную торговлю, у меня в Курске магазин. Революция, война… Решила перебраться в более торговые края, а ЧК пришила мне спекуляцию. Ну да мы, курские мещане, народ крепкий, особливо бабы, — глаза ее смеялись. Она словно подзадоривала Марина: ну–ка, давай в атаку, вперед, ты же видишь и слышишь, я мелю чепуху и жду достойного ответа.
— Знаете, — сказал Марин с иронией, — у… курских мещан фамилии серые, унылые, как булыжные мостовые: Винниковы, Дежниковы, а Лохвицкая… От этой фамилии веет ароматом иных миров. Я ведь бывал в Курске…
— Это забавно… — сказала она без улыбки. — Но это, наверное, не все? Продолжайте, пожалуйста…
— Вы сказали «у нас тоже будут трудности». У кого «у нас»?
— Ну, это понятно… — протянула она. — Мы сидим в узилище большевиков, стало быть, «у нас» — у белых. Я хотя и не дворянка, но белой идее очень сочувствую.
— Не дворянка… — он мягко улыбнулся. — И не мещанка. Ваши вульгаризмы «пришила», «особливо», «баба» никого не введут в заблуждение.
Она тоже улыбнулась:
— Вы забыли: я еще употребила такие термины, как «проблема», «аналогия». Вспомнили?
— Я думаю, что тот, кто подготовил вам легенду «курская мещанка», не отличался профессиональной фантазией и подготовкой, — вздохнул Марин.
— А вы, значит, подполковник и служили в пехоте?
— Я уже докладывал вам.
— А слово «легенда», это что же — из боевого устава пехоты? То–то, сударь… И впредь не задирайте носа. А вообще–то знаете что? — она смотрела на него очень дружелюбно. — Я думаю, что мы оба в чем–то ошиблись, в чем–то проговорились, в чем–то были предельно откровенны, не так ли? В итоге мы на исходных позициях, если я правильно понимаю?
— Ваш ход, сударыня, — он поклонился.
Она вдруг посуровела, глаза потухли, лоб прорезала глубокая морщина. Она сразу постарела лет на десять.
— Невинный разговор, милая игра словами… Здесь, конечно, не камера, а салон и здесь никого не убивают. И нас ждет экипаж и пара серых в яблоках коней…
— Давайте сядем и уедем, — серьезно сказал Марин.
— У вас есть часы?
— Отобрали при аресте, — он подтянулся на прутьях решетки и заглянул в окно. — Утро, я думаю, а что? — Он спрыгнул вниз.
Она опустилась на колени:
— Сейчас казнят наших товарищей… Молитесь вместе со мной. Упокой, Христе боже, души раб твоих, — негромко начала она читать заупокойную молитву.
— Идеже несть болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь вечная… — подхватил Марин. «Казнят… — думал он. — Но ведь Рюн уже показал мне гимнастерки расстрелянных? Значит, он разыграл спектакль? Вывод однозначен: ему крайне нужно, чтобы я установил контакт с этой женщиной, и здесь наши желания совпадают. Это нужно и мне».
Они рано начали читать. Грузовик с приговоренными еще только миновал пролом в ограде старинного кладбища на окраине города и въехал в неглубокий овраг, по склонам которого торопливо взбирались покосившиеся кресты. Спрыгнули конвойные и пятеро приговоренных офицеров, среди них Жабов и Гвоздев. Якина здесь не было. У кирпичной стены чернела куча свежевырытой земли и глубокая яма. Офицеры выстроились на краю. Жабов сказал, обращаясь к конвойным:
— Потом хоть притопчите, а то собаки растащат.
— Тебе–то не все равно? — хмуро посмотрел один из конвойных.
— Не все равно, — вмешался кто–то из офицеров. — Наши придут, памятник поставят.
— Не поставят, — улыбнулся красноармеец. — Не найдут.
Гвоздев запрокинул голову и смотрел в небо. Там, высоко–высоко, почти под облаками, купался в солнечных лучах не то жаворонок, не то еще какая–то маленькая пичуга.
— Вот и умираем, — буднично сказал Жабов. — А, господа?
Конвойные, спеша, доставали из кузова грузовика лопаты.