Утром Менжинский вызвал Марина на служебную дачу в Нескучный. Моросил дождь. Серая гладь Москвы–реки подернулась серебряной рябью.
— Плохо себя чувствую, — смущенно улыбнулся Менжинский, — одышка, слабость. Покорнейше прошу простить, что заставил вас тащиться в такую даль. Как настроение?
— Бодрое, — отшутился Марин.
— Да? — с сомнением спросил Менжинский. — Этой бодрости, я чувствую, добавил вам сегодня ночью Крупенский.
— Мне бы не хотелось об этом говорить, Вячеслав Рудольфович, — сказал Марин. — Изменить уже ничего нельзя.
— Ну что ж, — сказал Менжинский. — Понимаю, что о чем–то достоверно важном вы бы не умолчали.
— Я уверен в успехе.
— М–м–м… Примите совет. Вы думаете, что знаете Крупенского, знаете его прошлое?
— Полагаю, что да.
— Так вот, вы ничего не знаете. С этих позиций вы все время будете начеку. Вы изучили тетрадь, которую я вам дал, и тетрадь Юровского?
— Спасибо, с большим интересом.
— Хочу на словах уточнить два обстоятельства, — сказал Менжинский. — Первое. Рюн арестовал некую Лохвицкую, она торговка из Курска, но есть данные, что это прикрытие. Оноприенко считает, что эта женщина связана с генералом Климовичем — вашим будущим шефом. Мы подумали, что вам следует попытаться войти в контакт с этой дамой. Если, конечно, сведения в отношении нее подтвердятся. Кстати, два обстоятельства окончательно все решили.
— Что именно?
— Были сомнения, правомерно ли нагружать вас двумя заданиями. Но уж коль скоро эта Лохвицкая сидит у Рюна и весьма вероятно — окажется вам полезной, — кому, как не вам, заняться и самим Рюном тоже? К тому же вы уже бывали в Харькове, знаете город.
— Я понял.
— И второе. Мы длительное время перехватывали радиошифровки из Парижа. Они идут транзитом через многие радиостанции. Смысл их неясен, но все они адресованы некоему Викторову. Он тоже из аппарата Климовича. Нас интересует этот Викторов, попытайтесь его установить.
— Есть.
— Теперь о самом Климовиче. Вы знаете, он бывший директор департамента полиции, сенатор, генерал… Один из столпов политического розыска, знаток подполья, методов и способов нелегальной борьбы. Будьте с ним предельно осторожны.
— Ревтрибунал в 18–м году в Петрограде не нашел за ним вины и освободил от наказания, — сказал Марин. — Вряд ли это было разумно. Показная мягкость дорого нам обошлась. Это палач.
— Вот и помните о том, что Климович мягкости не проявит, — улыбнулся Менжинский. — Феликс Эдмундович виделся с товарищем Лениным. Вам просили передать: вы выполняете не просто ответственное задание ВЧК, вы выполняете личное поручение Председателя Совнаркома республики. Прощайте, Сергей Георгиевич. Вернее, до свидания.
В поезде он уснул мертвым сном впервые за два года. По сути дела, за эти два года он просто отвык, разучился спать нормально и перестал различать день и ночь. Не было у него утра, дня, вечера, ночи, были просто сутки и в них двадцать четыре часа. Когда удавалось, он выкраивал из этих двадцати четырех пять–шесть часов для сна, а то и меньше. От хронической бессонницы белки глаз у него покрылись сеткой красного кракелюра, словно живописный холст столетней давности. Веки опухли и воспалились. И вот мерный стук колес, перезвон гитары, негромкий, баюкающий разговор мешочников о селедочно–самогонных проблемах, и он расслабился, уснул мертвым сном. Он забыл, пусть всего лишь на мгновение, что в подобной ситуации вожжи отпускать нельзя, это чревато. Что ж, шел только второй год революции и он ехал по своей территории. Десять лет спустя, во Франции, уходя от кутеповских агентов, он уже не позволит себе спать в аналогичных обстоятельствах, он станет старше и профессиональнее ровно на десять лет. А теперь позволил всего лишь на мгновение, и это мгновение обошлось ему очень и очень дорого…
Поезд прибыл в Харьков на рассвете. Вдоль перрона тускло светили грязные фонари, цепь красноармейцев, вытянувшись вдоль вагонов, преграждала выход в город. Крича и ругаясь, пассажиры хлынули на перрон, мелькали мешки и чемоданы, баулы и свертки — обычная вокзальная суета. Марин дождался, пока вагон опустел, и неторопливо зашагал к выходу; с минуты на минуту должен был появиться Оноприенко. Перрон опустел. Из дверей вокзала вывалились трое в кожаных куртках с маузерами–раскладками в деревянных кобурах через плечо. «Сейчас начнут проверять вагоны, — понял Марин. — Черт возьми, где же Оноприенко?» Марин забеспокоился. «Обычная наша нераспорядительность и неразбериха, — с раздражением подумал он. — Конечно же, собрался Оноприенко на вокзал, а начальничек — ключик–чайничек, и скажи ему: «Ты, мол, друг, вчерашнюю «бамагу» написал? — Нет. — Ступай, дописывай. Что? Встреча с человеком у тебя? Подождет человек…»
Патруль скрылся в последнем вагоне. Марин находился где–то в середине состава. Через пять минут они будут здесь. Марин полез в карман, чтобы приготовить бумажник с документами на имя Русакова. Было решено еще в Москве, что он использует те, которые отобрали у Крупенского при аресте. Это были внешне вполне добротные советские документы, «липа» высокого класса. Бумажника не оказалось на месте, в подкладке пиджака зияла огромная дыра. «Бритвой, когда я спал», — сообразил Марин и смачно выругался в сердцах. Бросился в коридор, в тамбур, подергал ручку дверей. Заперто. Это был самый настоящий капкан. С другого конца коридора уже слышались неторопливые шаги проверяющих. «Что же делать? Что? — лихорадочно соображал Марин. — Документов нет, никто не встретил. В подкладке рукава — шелковка. Найдут — и, чем черт не шутит, в ажиотаже такой удачи шлепнут на рассвете, и вся недолга. Назваться? А личное поручение? А особая инспекция? Все к чертям собачьим? Пока еще новый товарищ войдет в курс дела, приедет, сколько этот Рюн успеет дел понаделать, да и Врангель ждать не станет, он пошлет в Париж курьеров и запросит Маклакова по радио, и все — лопнула операция, как мыльный пузырь. И виноват он, Марин, чекист с двухгодичным стажем, большевик с подпольным стажем, опытный конспиратор и абсолютный лопух. Увы!»